«В одной из отдаленных улиц Москвы, в сером доме с белыми колоннами, антресолью и покривившимся балконом жила некогда барыня, вдова, окруженная многочисленной дворней…
Из числа всей её челяди самым замечательным лицом был дворник Герасим, мужчина двенадцати вершков роста, сложенный богатырем и глухонемой от рожденья. Барыня взяла его из деревни, где он жил одни, в небольшой избушке, отдельно от братьев, и считался едва ли не самым исправным тягловым мужиком. Одаренный необычайной силой, он работал за четверых…».
Но вот Герасима привезли в Москву, дали в руки метлу и лопату, определили дворником. «Крепко не полюбилось ему сначала его новое житье. С детства привык он к полевым работам, к деревенскому быту». Наконец он привык к городскому житью.
Старая барыня прислугу держала многочисленную. Однажды ей вздумалось женить своего башмачника, горького пьяницу Капитона.
« — Может он остепенится», — сказала она своему главному дворецкому Гавриле.
« — Отчего же не женить-с! можно-с, — ответил Гаврило, и очень даже будет хорошо-с».
Тут же барыня распорядилась отдать замуж за пьяницу прачку Татьяну.
Татьяна, «женщина лет двадцати осьми, маленькая, худая, белокурая, с родинками на левой щеке. Родинки на левой щеке почитаются на Руси худой приметой — предвещанием несчастной жизни… Татьяна не могла похвалиться своей участью. С ранней молодости её держали в черном теле: работала она за двоих, а ласки никакой никогда не видела; одевали её плохо; жалованье она получала самое маленькое»… (А ведь ей, «как искусной и ученой прачке, поручалось одно только тонкое белье»).
«Когда-то она слыла красавицей, но красота с нее очень скоро соскочила. Нрава она была весьма смирного, или, лучше сказать, запуганного; к самой себе она чувствовала полное равнодушие, других — боялась смертельно; думала только о том, как бы работу к сроку кончить, никогда ни с кем не говорила и трепетала при одном имени барыни, хотя та её почти в глаза не знала».
А теперь о любви Герасима к Татьяне. «Полюбилась она ему: кротким ли выражением лица, робостью ли движений…». Как-то встретив её во дворе, он схватил её за локоть и, ласково мыча, протянул ей пряник — петушка с сусальным золотом на хвосте и крыльях. «С того дня он уж ей не давал покоя: куда, бывало, она ни пойдет, он уже тут как тут, идет ей навстречу, улыбается, мычит, махает руками, ленту вдруг вытащит из-за пазухи и всучит ей, метлой перед ней пыль расчистит. Бедная девка просто не знала, как ей быть и что делать. Скоро весь дом узнал о проделках немого дворника; насмешки, прибауточки, колкие словечки посыпались на Татьяну. Над Герасимом, однако, глумиться не все решались: он шуток не любил; да и её при нем оставляли в покое. Рада не рада, а попала девка под его покровительство».
Увидав однажды что пьяница Капитон «как-то слишком любезно раскалякался с Татьяной, Герасим подозвал его к себе пальцем, отвел в каретный сарай, да ухватив за конец стоявшее в углу дышло, слегка, но многозначительно погрозился ему им. С тех пор уж никто не заговаривал с Татьяной».
Теперь Герасим хотел просить у барыни позволения жениться на Татьяне, ждал только нового кафтана, обещанного ему дворецким: хотелось в приличном виде явиться перед барыней. Он её крепко побаивался при всем своем бесстрашии.
Вот так одна глупая, пустая старуха распоряжалась человеческими судьбами. Герасим, Татьяна, Капитон и прочие… Ни образования у них, ни развития, ни смысла в жизни! Социальная обстановка людей калечит.
Пьянице Капитону невеста очень нравилась, но все знали, что Герасим к ней неравнодушен.
« — Да помилуйте, Гаврило Андреич! Ведь он меня убьет, ей-богу, убьет, как муху какую-нибудь прихлопнет; ведь у него рука, ведь вы извольте посмотреть, что у него за рука; ведь у него просто Минина и Пожарского рука».
« — Ну, пошел вон, — нетерпеливо перебил его Гаврило…
Капитон отвернулся и поплелся вон.
— А положим, его бы не было, — крикнул ему вслед дворецкий, — ты-то сам согласен?
— Изъявляю, — возразил Капитон и удалился.
Красноречие не покидало его даже в крайних случаях».
Затем дворецкий вызвал Татьяну. Девушка милая, красивая, труженица. Добрая, кроткая душа. Но до какой же степени она забита и унижена!
« — Что прикажете, Гаврило Андреич? — проговорила она тихим голосом.
Дворецкий пристально посмотрел на нее.
— Ну, — промолвил он: — Танюша, хочешь замуж итти? Барыня тебе жениха сыскала.
— Слушаю, Гаврило Андреич. А кого она мне в женихи назначает? — прибавила она с нерешительностью.
— Капитона, башмачника.
— Слушаю-с.
— Он легкомысленный человек, — это точно. Но госпожа в этом случае на тебя надеется.
— Слушаю-с.
— Одна беда… ведь этот глухарь-то, Гераська, он ведь за тобой ухаживает. И чем ты этого медведя к себе приворожила? А ведь он убьет тебя, пожалуй, медведь эдакой.
— Убьет, Гаврило Андреич, беспременно убьет.
— Убьет… Ну, это мы увидим. Как это ты говоришь: убьет. Разве он имеет право тебя убивать, посуди сама.
— А не знаю, Гаврило Андреич, имеет ли, нет ли.
— Экая! Ведь ты ему эдак ничего не обещала…
— Чего изволите-с?
Дворецкий помолчал и подумал:
— Безответная ты душа!»
Надо было выполнять мимолетный каприз старой барыни, но так чтобы не обеспокоить её каким-нибудь происшествием.
«Думали, думали и выдумали наконец. Неоднократно было замечено, что Герасим терпеть не мог пьяниц… Решили научить Татьяну, чтобы она притворилась хмельной и прошла бы пошатываясь и покачиваясь мимо Герасима. Бедная девка долго не соглашалась, но её уговорили… Хитрость удалась как нельзя лучше». Герасим потерял к Татьяне всякий интерес, хотя пережил сильное потрясение: целые сутки не выходил из своей каморки и форейтор Антипка видел сквозь щель, как Герасим сидя на кровати, приложив к щеке руку, тихо, мерно и только изредка мыча — пел, то есть покачивался, закрывал глаза и встряхивал головой, как ямщики или бурлаки, когда они затягивают свои заунывные песни. Антипке стало жутко и он отошел от щели. Когда же на другой день Герасим вышел из каморки, в нем особенной перемены нельзя было заметить. Он только стал как будто поугрюмее, а на Татьяну и на Капитона не обращала ни малейшего внимания».
А через год, когда Капитон окончательно спился и вместе с женой был отправлен в дальнюю деревню, Герасим в момент их отъезда «вышел из своей каморки, приблизился к Татьяне и подарил ей на память красный бумажный платок, купленный им для нее же с год тому назад». И она, прослезилась, и «садясь в телегу, по-христиански три раза поцеловалась с Герасимом». Он хотел было её проводить, но потом вдруг остановился, «махнул рукой и отправился вдоль реки».
Вечерело. Вдруг он заметил, что в тине у самого берега барахтается белый с черными пятнами щенок и никак не может выбраться. Герасим подхватил «несчастную собачонку», «сунул её к себе за пазуху», а дома уложил на свою кровать, принес из кухни чашечку молока. «Бедной собачонке было всего недели три., она ещё не умела пить из чашки и только дрожала и щурилась. Герасим взял её легонько двумя пальцами за голову и принагнул её мордочку к молоку. Собачка вдруг начала пить с жадностью, фыркая, трясясь и захлебываясь. Герасим глядел, да как засмеется вдруг… Всю ночь он возился с ней, укладывал её, обтирал и заснул, наконец, сам возле нее каким-то радостным и тихим сном.
Ни одна мать так не ухаживает за своим ребенком, как ухаживал Герасим за своей питомицей». Понемногу слабенький, тщедушный, некрасивый щенок превратился «в очень ладную собачку». «Она страстно привязалась к Герасиму и не отставала от него ни на шаг». Он её назвал Муму.
Прошел ещё год. И вдруг «в один прекрасный летний день» барыня увидела в окно Муму и велела её привести. Лакей бросился исполнять приказание, но лишь с помощью самого Герасима удалось её изловить.
« — Муму, Муму, подойди же ко мне, подойди к барыне, — говорила госпожа: — подойди, глупенькая… не бойсь…
— Подойди, подойди, Муму к барыне, — твердили приживалки: — подойди. Но Муму тоскливо оглядывалась кругом и не трогалась с места».
Принесли блюдечко с молоком, но Муму его даже и не понюхала, «и все дрожала и озиралась по-прежнему».
— Ах какая же ты! — промолвила барыня, подходя к ней, нагнулась и хотела погладить её, но Муму судорожно повернула голову и оскалила зубы. Барыня проворно отдернула руку…
— Отнеси её вон, — проговорила изменившимся голосом старуха. — Скверная собачонка! Какая она злая!»
На другое утро она сказала:
« — И на что немому собака? Кто ему позволил собак у меня на дворе держать?..
— Чтоб её сегодня же здесь не было… слышишь?» — приказала она Гавриле.
Получив приказание от дворецкого, лакей Степан изловил Муму в тот момент, когда Герасим внес в барский дом вязанку дров, а собачка, по обыкновению, осталась за дверью его дожидаться. Степан тут же сел на первого попавшегося извозчика, поскакал в Охотный ряд и кому-то продал собачку за полтинник. При этом он договорился, что её неделю продержат на привязи.
Как Герасим её искал! До самой ночи. Весь следующий день он не показывался, на другое утро вышел из своей каморки на работу, но его лицо словно окаменело.
«Настала ночь, лунная, ясная». Герасим лежал на сеновале и «вдруг почувствовал, как будто его дергают за полу; он весь затрепетал, однако не поднял головы, даже зажмурился, но вот опять…». Перед ним была Муму с обрывком на шее, он «стиснул её в своих объятиях», а она мгновенно облизала ему все лицо.
Единственное существо, которое он любил и которое так любило его. Люди ему уже прежде объяснили знаками, как его Муму «окрысилась» на барыню, он понимал, что от собаки решили избавиться. Теперь он стал её прятать: весь день держал в каморке взаперти, ночью выводил.
Но когда какой-то пьяница улегся на ночь за забором их двора, Муму ночью во время прогулки залилась громким лаем. Внезапный лай разбудил барыню.
« — Опять, опять эта собака!.. Ох, пошлите за доктором. Они меня убить хотят…».
Весь дом был поднят на ноги. Герасим, увидав замелькавшие огни и тени в окнах, схватил свою Муму и заперся в каморке. Уже ломились в его дверь. Гаврило всем приказал караулить до утра, а сам «через старшую компаньонку Любовь Любимовну, с которой вместе крал и учитывал чай, сахар и прочую бакалею, велел доложить барыне, что собаки завтра «в живых не будет, чтобы барыня сделала милость, не гневалась и успокоилась».
На следующее утро «целая толпа людей подвигалась через двор в направлении каморки Герасима». Крики, стук не помогали. В двери была дыра заткнутая армяком. Протолкнули туда палку…
Вдруг «дверь каморки быстро распахнулась — вся челядь тотчас кубарем скатилась по лестнице… Герасим неподвижно стоял на пороге. Толпа собралась у подножия лестницы. Герасим глядел на всех этих людишек в немецких кафтанах сверху, слегка оперши руки в бока; в своей красной, крестьянской рубашке, он казался каким-то великаном перед ними. Гаврило сделал шаг вперед.
— Смотри, брат, — промолвил он: — у меня не озорничай.
И он начал ему объяснять знаками, что барыня, мол, непременно требует
твоей собаки: подавай, мол, её сейчас…
Герасим посмотрел на него, указал на собаку, сделал знак рукою у своей шеи, как бы затягивая петлю, и с вопросительным лицом взглянул на дворецкого.
— Да, да, — возразил тот, кивая головой: — да, непременно.
Герасим опустил глаза, потом вдруг встряхнулся, опять указал на Муму, которая все время стояла возле него, невинно помахивая хвостом и с любопытством поводя ушами, повторил знак удушения над своей шеей и значительно ударил себя в грудь, как бы объявляя, что сам берет на себя уничтожить Муму.
— Да ты обманешь, — замахал ему в ответ Гаврило.
Герасим поглядел на него, презрительно усмехнулся, опять ударил себя в грудь и захлопнул дверь…
— Оставьте его, Гаврило Андреич, — промолвил Степан: — он сделает, коли обещал.
Уж он такой… Уж коли он обещает, это наверное. Он на это не то, что наш брат. Что правда, то правда. Да».
Через час Герасим, ведя на веревочке Муму, вышле из дома. Сначала в трактире он взял щи с мясом «накрошил туда хлеба, мелко изрубил мясо и поставил тарелку на пол. Муму принялась есть с обычной своей вежливостью, едва прикасаясь мордочкой до кушанья. Герасим долго глядел на нее; две тяжелые слезы выкатились вдруг из его глаз… Он заслонил лицо своей рукой. Муму съела полтарелки и отошла, облизываясь. Герасим встал, заплатил за щи и пошел вон»…
Он шел, не торопясь, не спуская Муму с веревочки. Проходя мимо строящегося флигеля, взял оттуда пару кирпичей. Потом от Крымского Брода дошел до места, где стояли две лодочки и вскочил вместе с Муму в одну из них. Он «так сильно принялся грести, хотя и против теченья реки, что в одно мгновенье умчался саженей на сто… Он бросил весла, приник головой к Муму»…
Единственное существо, которое он любил и которое так любило его. Убить это существо своими руками! Но ему даже в голову не пришло нарушить приказанье барыни. Удалось хотя бы не отдать собачку на мученье в чужие руки.
Наконец он выпрямился, «окутал веревкой взятые им кирпичи, приделал петлю, надел её на шею Муму, поднял её над рекой, в последний раз посмотрел на нее… Она доверчиво и без страха поглядывала на него и слегка махала хвостиком. Он отвернулся, зажмурился и разжал руки…».
«Вечером на шоссе безостановочно шагал какой-то великан с мешком за плечами и с длинной палкой в руках. Это был Герасим». Он спешил прочь из Москвы, к себе в деревню, на родину, хотя там его никто не ждал.
«Только что наступившая летняя ночь была тиха и тепла; с одной стороны, там, где солнце закатилось, край неба ещё белел и слабо туманился последним отблеском исчезавшего дня, — с другой стороны уже вздымался синий, седой сумрак. Ночь шла оттуда. Перепела сотнями гремели кругом, взапуски перекликивались коростели… Герасим не мог их слышать, не мог он слышать также чуткого ночного шушуканья деревьев,.. но он чувствовал знакомый запах поспевающей ржи, которым так и веяло с темных полей, чувствовал, как ветер, летевший к нему навстречу, — ветер с родины — ласково ударял его в лицо…».
Через два дня он был уже в своей избенке, помолился перед образами и отправился к старосте. Староста удивился, но предстоял сенокос и «Герасиму, как отличному работнику, тут же дали косу в руки».
А в Москве барыня разгневалась и сначала приказала вернуть его немедленно, а потом заявила, что «такой неблагодарный человек ей вовсе не нужен».
И он живет одиноко в своей деревенской избушке. Душа у этого верзилы-богатыря нежная, ранимая. Поэтому он на женщин больше не глядит и ни одной собаки у себя не держит.
Власть одних людей над другими. Как она калечит и тех и других.
До поры до времени люди ещё такие (в подавляющем большинстве), что им требуется узда? И чем менее совершенны эти люди, тем, видимо, крепче должна быть узда. Над ними власть обычно такая, какую они заслуживают. Окажись все или подавляющее большинство такими как Герасим — честными, душевными, самоотверженными, работящими, возник бы какой-то совсем иной порядок, иная общественная система. Но пока что из всей дворни таким оказался лишь человек «не от мира сего», глухонемой, почти не воспринимающий всей информации, всех сигналов «сего мира».
И Татьяна, светлая в сущности душа, задавлена этой жизнью и вполне послушна. Её можно как угодно поворачивать и настраивать. Ею можно манипулировать, как и всей толпой.
Получилась грустная, подчас трогательная и вполне реальная (и страшная!) картина жизни.
© Вольская Инна Сергеевна, 1999 г.